Александр Успенский - На войне. В плену (сборник)
Слух подтвердился. Действительно, подполковник Евгений Константинович Горянский попал в наш лагерь. Немцы поместили его в мою комнату, чему я был очень рад. Познакомились и сразу подружились. У нас было одно большое общее, это – любовь к сцене, к искусству.
После всяких рассказов Е. К. о последних боях на фронте, где он участвовал, мы обязательно переходили к неистощимым беседам об искусстве, о театре: я – только как большой любитель, а Е. К. – как большой профессионал и известный талантливый оперный певец, любимец Москвы и Киева.
Я рассказал ему о нашем музыкально-драматическом кружке в плену, и что весь лагерь ждал его прибытия в надежде, что он даст нам радость послушать его пение. Е. К. отнесся с большой симпатией к устройству наших вечеров, но наотрез отказался сам участвовать. «Я, – говорит, – насилу избавился от этого в штабе N. корпуса», – где начальство просило его услаждать своим пением, где берегли его и долго, несмотря на его просьбы, не пускали в боевую линию. Наконец он настоял на своем, и последний год лично участвовал в боях с немцами, пока в одном бою (на Стоходе) не попал в плен.
В этот день у нас предстоял очередной литературно-музыкальный вечер в «Новом театре», и я пригласил Е. К. вместе пойти на этот вечер. В лагере все: русские, французы, англичане и бельгийцы, заинтересованные прибытием к нам известного оперного певца, были огорчены его отказом лично выступать на сцене. Тем не менее, когда мы с Е. К. в семь часов вечера пришли на спектакль и сели в первом ряду, наш манеж-театр был переполнен, офицеры стояли даже в проходах. Многие не верили, что Е. К. не будет петь.
Прошло первое отделение: мелодекламация, концерт штабс-капитана Ольшевского (рояль), инсценировка – «Как хороши, как свежи были розы» – и сольные номера наших скромных певцов, сильно конфузившихся в этот вечер петь в присутствии известного певца.
Е. К. первый аплодировал всем участникам. Кончился антракт. Нужно поднимать занавес для второго отделения, и вот я встал и обратился к Е. К.: «Евгений Константинович, мы все просим вас порадовать и утешить нас своим пением!» И по моему знаку весь зал, как один, начал аплодировать и просить его… Видимо, Е. К. не ожидал так горячо выраженной просьбы и, недолго поколебавшись, уверенным, четким шагом пошел на сцену. Ольшевский сел аккомпанировать. Я приказал потушить в зале свет.
Первая вещь, что запел Горянский, был новый, тогда еще в плену у нас неизвестный, романс «Спите, орлы боевые»… Боже мой, что мы тогда перечувствовали! Мощный и в тоже время приятный, ласкающий, выразительный голос Горянского дивно звучал и словно оплакивал наших боевых товарищей, павших смертью храбрых, и воздавал им честь и славу!.. Мы с волнением слушали эту песнь и слова, идущие глубоко в нашу душу… Я вспомнил наших «орлов боевых», офицеров и солдат уфимцев, убитых в боях, и знакомых офицеров 27‑й пехотной дивизии и Виленского гарнизона, убитых или умерших от ран…
В моем встревоженном этим пением воображении представились могилы «орлов боевых» на фоне окопов и колючей проволоки, разбросанные по всей Восточной Пруссии и Литве. Когда их там хоронили, никто их не оплакал… «Спите, орлы боевые!.. вы заслужили, родные, счастье и вечный покой!»
Скорбь о потерянных для этой жизни боевых товарищах объяла мою душу… Мы все были потрясены этой песнью: нервы были натянуты, и некоторые из нас не удержались от слез…
Певец кончил. Секундное молчание зачарованной публики, и затем… разразилась такая буря восторженных аплодисментов, криков «браво», стуков скамьями и стульями, что, казалось, стены и потолок манежа разлетятся от этого шума!!! Вспыхнувшее в зале электричество осветило взволнованные лица пленных офицеров с ярко горящими глазами и нервной жестикуляцией и платки, вытирающие слезы… Да, нервы тогда у нас были слабые, но… этих слез мы не стыдились!
Вслед за этим чудным романсом Е. К. по нашей неотступной просьбе пел и пел. Видимо, он и сам воодушевился, да и наши восторженные овации зажгли в нем огонь «Божьей милостью певца». Как раз на бис он и спел, между прочим, этот коротенький романс, «Я не пророк», заканчивающийся словами: «Я – Божьей милостью певец». В заключение Горянский спел известный романс «Тишина», чудесно закончив его на такой высокой ноте и таким чисто хрустальным звуком, что впечатление получилось поразительное: почувствовалось все очарование тишины, как бы застывшей летней лунной ночи в таинственном парке с красивым прудом и… эта благодатная тишина словно снизошла сейчас и на наши взволнованные души.
Как мы все благодарили тогда Е. К. за эту радость, за это редкое наслаждение, что он так щедро дал нам в этот вечер своим дивным пением!
Когда мы вернулись домой в нашу комнату, мы за стаканом чая (настоящего русского чая, присланного мне женой недавно из Москвы) долго-долго делились с ним впечатлениями: я – от его пения, а он – от того горячего, сердечного приема публики, который растрогал его, его, привыкшего, конечно, к овациям еще в мирное время в России.
Когда Горянский узнал о желании офицеров брать уроки пения, он скоро открыл оперные курсы в лагере. Офицеров, желающих «поставить свой голос», оказалось очень много, но Е. К. после пробы голосов принял на курсы только человек десять, с которыми и начал ежедневно заниматься. Скоро из чердачного помещения литературно-музыкального кружка в определенные часы утра и вечера далеко стали разноситься разные голосовые упражнения: «а‑а-а‑а!», «и‑и-и‑и» и т. п.
Еще с большей энергией я в это время продолжал ставить драматические спектакли. Репетиции под моим режиссерством в манеже временами заставляли забывать, что я в плену. Особенно много работы было с офицерами, игравшими женские роли. Перед каждой новой постановкой я, совместно с главным художником Майковым, обсуждал, как лучше и красивее обставить декоративную часть пьесы; я намечал костюмы, парики и бутафорию и через комендатуру заказывал их в Бреславльском театре.
Одновременно с этим многие пленные офицеры изучали иностранные языки. Образовались курсы английского, французского и немецкого языков. Организованы были агрономические курсы и курсы бухгалтерии. Я изучал французский язык и бухгалтерию. Преподавателем французского языка в нашей группе (восемь человек) был симпатичнейший француз, бывший учитель гимназии Monsieur Rene de Roure. Сам он изучал у нас русский язык. В плену я особенно подружился с этим душевным человеком. Вторым моим большим другом был командир одного французского полка. С ними на частых прогулках на дворе и на коридорах нашего замка мы помогали друг другу, чисто практически, изучать: я – французский язык, а они – русский. Но все-таки я оказался плохим лингвистом и к концу плена не смог бы написать по-французски и такое письмо, какое прислал мне учитель французского языка нашей группы на русском языке. Дело в том, что Monsieur Rene de Roure, как цивильный, скоро был интернирован в Швейцарию, и когда он уезжал из Гнаденфрея, наша группа снялась с ним, и мы преподнесли ему на память подарок – серебряный, в русском стиле, портсигар. Из Швейцарии Rene de Roure прислал мне, как старшему в нашей группе, следующее письмо (с сохранением орфографии):
«30. Х .17.
Господин полковник!
Трудно мне выражать, до какой степени тронул меня подарок, который Вы и Ваши товарищи, мои бывшие ученики, господа Турнер, Николаев, Ребрин, Журавлев, Лубо, Верик, Цезаревич, Зотов, послали мне. Этот портсигар имеет для меня двойную драгоценность, во-первых, потому, что он – очень красивой работы и превосходного вкуса, а во-вторых, потому, что он напоминает мне хороших товарищей, подпись которых я читаю гравированную внутри.
Скажите, пожалуйста, от меня каждому из них, что я очень благодарен и что всегда будет мне очень приятно – воспоминание моих русских товарищей, особенно тех, с которыми я провел время образом таким выгодным – не меньше для меня, чем для них. Еще раз спасибо, господин полковник. Желающий Вам скорого окончания Вашего плена и счастливого возврата в отечество, Ваш бывший учитель и настоящий приятель,
Rene de Roure Schonbergf (Suisse)».На оборотной стороне нашей с ним фотографии Monsieur Rene de Roure написал мне (надпись по-французски):
«En souvenir des heures d’etudes avec des camarades que je n’oublierai jamais, surtout te Colonel Ouspensky».
Перевод:
«На память об уроках с друзьями, которых я никогда не забуду, особенно полковника Успенского,
Ренэ де Рур».V. Страстная неделя и общая исповедь
Пасхальные письма В. Н. Урванцевой. О русском церковном пении. Революция в России. Отречение царя. Керенщина.
Кончилась зима, и в садике нашего лагеря от кустов и деревьев уже пахло весной, пели жаворонки. По вечерам от заката солнца долго стояли лиловые сумерки. На Страстной неделе и утром, и вечером шли Богослужения в нашей восстановленной церкви на чердаке.